«Все прекрасно в своей звезде»
31 августа, 2012
АВТОР: Андрей Тесля
Ремизов А. Кукха. Розановы письма / Изд. подготовила Е.Р. Обатнина. – СПб.: Наука, 2011. – 609 с. – (серия: «Литературные памятники»).
- Прочел интересную книгу Ремизова “Кукха”. О прошлой петербургской жизни и, главное, о В.В. Розанове. Страшно много похабщины, но очень умело сказанной.
К.А. Сомов – сестре, А.А. Михайловой, 29.XII.1924.
То, что книга Ремизова вышла в серии «Литературные памятники – необыкновенно удачно и умно. Поскольку «Кукха» и есть литературный памятник – единственный, который по силам воздвигнуть писателю – и «памятник» сразу в нескольких смыслах:
– памятник как монумент надгробный, память о недавно умершем близком человеке, едва ли не друге – о том, кто дорог «по-человечески», всеми своими бытовыми чертами, тем, с кем рядом жилось, думалось, писалось – говорилось о важном и неважном, о повседневном и о том, о чем мало с кем можно поговорить, по крайней мере, поговорить так, как можно было с Василием Васильевичем, где важны не «значения слов», существующие и сами по себе, но важная интонация, говорок, вечная папироска;
– памятник как общекультурная память, фиксация значения того, о ком памятуют или того, о чем через него памятуют – собственно, в этом смысле книга и издается, в отличие от того, для чего или, скорее, ради чего она пишется, зачем претендует на внимание посторонних, простых читателей, может быть и тех, кто почти ничего и не слышал о каком-то Василии Васильевиче Розанове и уж тем более не могущих оценить радость или печаль узнавания бытовых деталей, словесных припоминаний;
– памятник как память времени – тому, которое уже безвозвратно ушло, но которое остаётся вместе с нами в припоминании или забвении – забвении того, что оно ушло, когда мы разговариваем с теми, с кем поговорить здесь никогда больше не доведется, собираемся еще что-то досказать тому, для кого наши разговоры закончились.
Вот уже век почти прошёл, как нет Розанова. В следующем году будет девяносто лет с момента выхода «Кукхи». А Розанов так и остаётся непонятным – невозможным. Сколько о нём при жизни говорили, сколько понаговорено за последние двадцать лет (в промежутке – меньше, но тоже не переставали говорить и писать, он ведь тот автор, о котором никогда не забывали совершенно, настолько прочно присутствующий в литературе, что как ни старайся, а всё равно каким-нибудь краешком выглянет). Но чем больше сказано, тем лучше видно, что почти всё сказанное – не к месту, не в тему, «мимо». Розанов ускользает, проваливается сквозь стандартные схемы, привычные «способы говорения» – вроде бы всё «по делу», всё «при нём», но вот о нём – почти ничего, а «про него», «по поводу Розанова» – совсем чужое, совсем к нему самому не относящееся. Зинаида Гиппиус жаловалась, сидя над мемуарным очерком о Розанове, что не получается – трудно писать. Вроде бы весь на поверхности – уж куда больше раскрыть себя, показать совсем без утайки. Да и сам по себе видом то ли сельский дьячок, то ли замотанный гимназический учитель («козёл», по данному ему учениками прозвищу) – что может быть проще? Какая уж там глубина? Скорее напротив – и писать-то, в сущности, нечего, «так, мелочи всякие». Ремизов как раз об этих мелочах и пишет: один из рецензентов первого издания возмущался – мол, «Розановы письма», а писем-то никаких и нет, записочки сплошные:
«Многоуважаемая Серафима Павловна! К сожалению, у меня нет просимых Вами книг, а где достать их – я тоже не знаю. Ваш искренно В. Розанов».
Ну разве это переписка между писателями? И ведь хотя бы комментарий был – что за книги, зачем были нужны – так ведь нет, об этом ни слова. Или уже от Василия Васильевича вместе с Варварой Дмитриевной записка семье Ремизовых:
«Достоуважаемые Зверюшки!
Приезжайте: чудесный сад! Можете ночевать вдвоем. Гамак. Отличное масло и молоко. Ягоды. Приятное общество. Симпатичнейшие дети.
Ваши Варв. и Вас. Розановы.
Гатчина.
Александровская ул., д. 23».
И с конторской тщательностью воспроизводить все адреса Розанова – даже дачные, будто это зачем-то важно читателю. А «деталь» другого рода – так запросто: в маленькой книжечке Ремизов целых пять страниц рассказывает про то, как они вдвоём «Х. (хоботы)» рисовали, рядом же рассказ о том, как Розанов всех священников классифицировал на два разряда: Чернышевских-Добролюбовых и «извините, с яйцами», затем вводя третий разряд – тех, кто уж ни под один из двух не попадает: «это уж блаженные». И рядом же воспоминание о разговоре с Василием Васильевичем:
– Вот Варвару Дмитриевну я никогда не обманывал, это единственный человек.
– Как же так: вот вы к нам пришли, а В.Д. говорите, в “Новое Время” ходит, – это же обман.
– Ну вот ещё! Я считаю себя до пояса свободным, а от пояса вниз верен В.Д.
– Бедная Варвара Дмитриевна, как мало ей принадлежит.
– Ты ничего не понимаешь: очень много принадлежит.
– А у вас же был роман с гувернанткой!
– Ну, так что? Я только с грудями делал, больше ничего.
С уточнением Ремизова, что «запомнился конец» разговора – долгого, «любовного», деталью этой и запомнился, а о чём вообще разговор был – так уже и не упомнить, за давностью лет, но «за самоваром» и «в Казачьем переулке».
Всё по отдельности – вроде бы незачем, совсем «нелитературно». Но вот так получается, что лучшее, написанное о Розанове, как раз и является подобной не-литературой – «В своем углу» Дурылина, лекции Синявского, лекции и необычные по форме, вырастающие из (внутреннего) разговора заметки Бибихина, «Кукха» Ремизова. Потому что литературе с Розановым – делать нечего. Сам он от этого мучился, мечтая писать как Чехов, ну или хоть как Горький – создавать рассказики, а не какую-то газетную сиюминутность – и сам знал лучше всех, что никогда не сможет так писать, приставляя слова к словам, всегда будет неправильным. Розанов ведь очень поздно «созревший» автор – почти всю жизнь ему пришлось набираться смелости наконец высказаться так, как он сам хотел, забыв правила, наставления. Он издавна их не слишком почитал (одна сумасшедшая по своей претензии книжка провинциального учителя «О понимании» чего стоит – из Костромы вознамерившись исследовать «природу границ и внутреннего строения науки как цельного знания»), но так, чтобы забыть вовсе – нет, на это смелости у него хватило лишь к концу жизни. До того больше «перебежчиком», то одну, то другую границу нарушая – никак не «из принципа» (какие вообще принципы у Василия Васильевича? он и само-то это слово терпеть не мог), а от природы своей – той самой, которая и долговременного собеседника его, о. Павла Флоренского раздражала:
«Вас. Вас. есть такой шарик, который можете придавливать – он выскользнет, но который не войдёт в состав целого мира… Бейте его – он съёжится, но стоит перестать его бить, он опять возьмётся за своё» (5 – 6.IX.1918)1.
Он раз за разом брался «за своё», сумев наконец найти свою форму – которую с удивлением, лишь из разлома революции, оценил В.Б. Шкловский – найдя литературу там, где её по всем признакам и следа нет, в «Опавших листьях»:
«Книга Розанова была героической попыткой уйти из литературы, сказаться без слов, без формы – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму». (Из книги “Сюжет как явление стиля”, 1921.)
И как о сродном два десятилетия спустя скажет Хайдеггер в разговоре о Ницше:
«То, что искусство, упраздняющее стиль, превратно толкует как чистое кипение чувств, на самом деле представляет собой беспокойство, связанное с обретением закона, которое лишь тогда становится действенным в искусстве, когда закон облачается в свободу образа, чтобы тем самым начать открытую игру»2.
И что бы ни утверждал в горячке молодости Шкловский, найденная «форма» не поддаётся копированию – она требует такого содержания, которое не в литературе находится, а за её пределами – в проживании жизни в доверии к ней, к тому, что она больше тебя. Отсюда и странный результат – создав прекрасную «литературу», Розанов не создал «жанра», поскольку важно не «как сделано», а как прожито, увидено, почувствовано. В том, «как сделано» – никакого секрета, да и в том, как почувствовано секрета особенного тоже нет – только вот повторить невозможно, а решиться на подобную безумную смелость доверчивости мало кто способен, чтобы в результате этого возникло «своё – такое же иное».
Книга Ремизова и вырастает так же, как розановские издания писем к нему Леонтьева, Страхова, Суворина – из альбома, куда Алексей Михайлович вклеивал письма Розанова, сопровождая их комментариями, воспоминаниями – как плотно «прилегающими» к письмам, так и окружающими их по ассоциации. Писать о Розанове невероятно трудно, поскольку он ведь не в каком-то однозначном тексте зафиксирован, его нельзя отождествить с его книгами – напротив, любые его книги, статьи, заметочки – вырываются за пределы себя, непременно отсылая к автору, который в свою очередь никак не желает быть «автором», а упорно оборачивается человеком – тянет в литературу всё то, чему там не место по любому канону, по любым эстетическим соображениям. Но Ремизов и не собирается писать «о Розанове» – он пишет к нему, пишет теперь уже письмо в царство мёртвых – какие затем будет писать всё чаще и чаще, по мере того как мёртвых вокруг него будет становиться больше, чем живых. Розанов в одном из первых писем к Ремизову скажет:
«Спасибо, добрый Алексей Михайлович, за внимание к моей дряхлости и слабоумию. Никогда не забывайте быть добрым: умирать легче будет!! Р а с п о л о ж е н н о с т ь без вывертов “любви к ближнему” – самый дорогой товар на этом и том свете» (стр. 56 – 57).
Этой простой расположенностью, добротой и тоской по близкому человеку и пронизана книга – настолько откровенная, насколько может быть письмо: не от литературного новаторства, а от того, что иначе сказать о Розанове не получится – а все эти мелочи, случайности, поздние разговоры обретают тяжесть влажного воздуха, влаги («кукха» на обезьяньем языке). Высушить, выпарить можно – но тогда исчезнет весь текст, а с ним и Розанов, из этой влаги состоящий.
______________________
1. Цит. по: Бибихин В.В. «Голос Розанова» (1991) // Бибихин В.В. «Другое начало». – СПб.: Наука, 2003. С. 131.
2. Хайдеггер М. «Ницше». Т. 1 / Пер. с нем. А.П. Шурбелева. – СПб.: Владимир Даль, 2006. С. 133.